И хотя это столь очевидное взаимовлияние ознаменовано прежде всего принципом «притяжения — отталкивания», свое родство тем не менее остро осознавали сами участники «триумвирата» — точнее, два младших «триумвира», шедших по пятам старшего. Следствием этого и явилась идея альманаха «Тройчатка», предложенная Одоевским и Гоголем Пушкину.
Однако прежде чем перейти к рассказу об этом замысле, необходимо остановиться еще на одном произведении Одоевского этой поры, безусловно примыкающем к «Пестрым сказкам» и по своей структуре, и по художественным задачам, хотя формально в этот цикл и не включенном. Мы имеем в виду «Историю о петухе, кошке и лягушке», получившую это окончательное свое название лишь в 1844 г. в «Сочинениях», но впервые появившуюся в печати через год после «Пестрых сказок» как «Отрывок из записок Иринея Модестовича Гомозейки», за той же подписью, что и недавний цикл: «В. Безгласный». Симптоматично, что Белинский, с расстояния лет, в своем разборе «Пестрых сказок» ошибочно, но справедливо по существу первым среди «прекрасных юмористических очерков» цикла назвал «Историю о петухе, кошке и лягушке».
Прежде всего, этот рассказ также вышел из недр «Жизни и похождений… Гомозейки». Одну из глав «хроники» Одоевский собирался посвятить вступлению своего героя в службу — опять же в провинции, секретарем под начало губернского полицмейстера Ивана Савельевича Прохорова. В черновых набросках повествуется о том, с каким рвением «ученый» секретарь Гомозейко принялся за свое дело, как составил по разным иностранным источникам проект городского благоустройства, мечтая поставить губернский город «на европейскую ногу», и как заслужил даже за скромные свои старания полицмейстерскую выволочку и звание «карбонария».
Здесь же должен был помещаться и «…рассказ о лягушке, кошке и проч.», из которого и вырос «Отрывок…», отделанный для журнала как самостоятельная история. Неудивительно поэтому, что действие в нем, как и в «Сказке о мертвом теле…», происходит в Реженске. Сближает оба произведения и манера повествования — однако не только она: очевидная близость «Отрывка…» к циклу гораздо шире.
Примечательно, что движение сюжета здесь — история городничего Ивана Трофимовича Зернушкина — основано, как и в «Игоше», на двух действительно бытующих народных поверьях: об «околдованной» мельнице, в силу чего Марфа Осиповна и появляется в доме своего дальнего родственника Ивана Трофимовича, и переданная ею последнему примета относительно кошки, способной якобы нашептать жабу в голове. Этот в высшей степени важный для понимания художественного метода Одоевского прием органически сочетается с мастерски нарисованной картиной сонного, захолустного, «дремучего» Реженска, усиливая впечатление абсолютной подлинности описаний, воспринимаемых как зарисовки «с натуры». Именно «панорама» Реженска в первую очередь соотносится с автобиографической «хроникой», где аналогичная картина запечатлена почти тождественно. Тем не менее в сугубо, казалось бы, бытовом повествовании присутствует весь комплекс идей, отличающих «Пестрые сказки». Здесь так же, как и в «Сказке о мертвом теле…», — однако словно мимоходом вкраплен «фантастический» элемент — опять же в виде «страшных снов», мучающих Ивана Трофимовича, который излечивается от своего недуга кизлярской. Сны эти, правда, не несут никакой функциональной нагрузки, но они интересны своей стилистикой, фантасмагорической трансформацией жизненных реалий — точно так, как происходило это в «страшном сне» пушкинского гробовщика: Зернушкин видит себя в облике жабы, пытающейся натянуть на себя сюртук; по улицам — «не люди, а лягушки на задних лапах и с ножки на ножку переваливаются», а в голове несчастного городничего — «целый город Реженск». Но особенно останавливает внимание отчетливый естественнонаучный фон рассказа, с фигурой уездного лекаря, в «биографии» которого без труда угадываются автобиографические детали — молодая увлеченность самого писателя духом эксперимента и естественнонаучного поиска, и, наконец, развязка истории Зернушкина, излеченного в конце концов от своей фобии методом психического воздействия, аналогично опыту знаменитого врача Бургаве.
Но вернемся, однако, к замыслу альманаха «Тройчатка».
28 сентября 1833 г. Одоевский писал поэту в Болдино: «Скажите, любезный Александр Сергеевич: что делает наш почтенный г. Белкин? Его сотрудники Гомозейко и Рудый Панек по странному стечению обстоятельств описали: первый — гостиную, второй — чердак; нельзя ли г. Белкину взять на свою ответственность — погреб, тогда бы вышел весь дом в три этажа и можно было бы к „Тройчатке“ сделать картинку, представляющую разрез дома в 3 этажа с различными в каждом сценами; Рудый Панек даже предлагал самый альманах назвать таким образом: „Тройчатка, или Альманах в три этажа“, сочинение и проч. — Что на это все скажет г. Белкин? Его решение нужно бы знать немедленно, ибо заказывать картинку должно теперь, иначе она не поспеет и „Тройчатка“ не выйдет к новому году, что кажется необходимым».
Самоощущение молодых «соавторов» было, видно, таково, что совместное литературное предприятие, предлагавшееся Пушкину, представлялось им как бы делом логически естественным и не подлежащим сомнению, и они позволили себе фактически известить Пушкина об этом, имея уже, возможно, по готовой или почти готовой повести, вдобавок поторапливая его, дабы поспеть «к новому году».
Любопытны здесь еще две детали: во-первых, «триумвират» мыслился целенаправленно — именно как союз трех равноположных «рассказчиков»: Белкина, Гомозейки и Рудого Панька. Во-вторых, единство это, вероятно, ощущалось не одними его участниками — Одоевский прибегает к высокому для Пушкина авторитету Жуковского, сообщая своему корреспонденту, что «мысль „трехэтажного“ альманаха ему очень нравится».