Пестрые сказки - Страница 39


К оглавлению

39

Но что такое они, эти «Пестрые сказки», изданные в самом деле пестро, на полусиней бумаге, с рамкою кругом каждой страницы, с испечатанным разными красками заглавным листком и с виньетками в роде Жоанно? В наше время не любят мнений ab abrupto; да и не в нашем обычае судить без доказательств, без предварительного, адвокатского изложения мыслей о деле вообще — разумеется, если речь идет о книге сколько-нибудь замечательной. Надобно и здесь сказать прежде всего о роде сочинений, к которому принадлежат «Пестрые сказки».

В душе человеческой есть вера в чудесное, несообразное с обыкновенным порядком дел. У младенца и у взрослого, у дикого и у просвещенного человека, везде, под всеми градусами, во всех климатах есть к этому особенное чувство, которое лелеет он в глубине души своей, скрывает, как заповедную тайну и часто не умеет дать ему настоящего названия. Оно является под бесчисленным множеством видов. Древние облекали почти все силы природы таинственными символами и верили, что Юпитер колеблет свод небес манием бровей, что Солнце — прекрасный молодой человек, прогуливающийся в колеснице, что Нептун ударом трезубца производит бури. Они верили всем подобным сказаниям, ибо не могли изъяснить себе иначе явлений природы. Но просвещение, невидимо рассеивающее мрак заблуждений, вскоре дало иное значение символам, сначала непостижимым, которые обратились в верование, в религию, имевшую свою систему, и уже самые греки оставили нам много верных понятий о природе. С явлением истинной веры мифология древних пала в забвение, и христианский мир освободился от языческих преданий. Но указанное выше чувство к чудесному не погибло в человеке. Оно приняло новые формы и господствовало над умами в виде злых духов, сглазов, наговоров и проч. Наконец, когда прошло время и этого рода суеверий, когда человек еще ближе познакомился с истинным причинами всего видимого им, тогда остался еще для него мир, невидимый вещественными очами и управляемый фантазиею. Вступая в глухой темный лес, человек уже не думает встретить там Фавнов и Лешиев, но не может освободиться от какого-то неизъяснимого чувства, похожего на робость. Один, в таинственном, удаленном от живых существ подземелье, или еще более на кладбище, среди безмолвных гробов, ночью, он невольно проницается трепетом. Какие думы, какие мысли волнуют его, когда стоит он, в темную ночь, на берегу моря, которое с однообразным ропотом хлещет в берег и с шипением расстилает у ног его свои волны! Он хочет проникнуть в тайный язык природы; он хочет узнать, о чем говорят ему волны моря, о чем сетуют уединенные в лесах птицы, что шепчет ему ветерок мимолетный и какую весть приносит серебристый свет луны? Это чувство неистребимо в человеке, и некоторые из новых поэтов, особенно германских, основали на нем прекрасный род поэзии, называемый фантастическим. Чистую, младенчески верующую душу надобно иметь тому, кто хочет жить в этом неосязаемом мире. Надобно верить чудесному, разумеется, не с чувством простолюдина, но с чувством поэта, и верить искренно, дабы заставить поддаваться обаянию и тех людей, которым хотите вы передавать свои ощущения. Величайшим образцом в сем роде служит Гофман. Некоторые ставят в разряд фантастических писателей и великого Жан-Поля, но несправедливо. Жан-Поль был философ и умел облекать в пиитические формы глубокие мысли свои. Но Гофман как поэт верил явлению призраков из огня и воды, из стклянок и из-под лавок, из табачного дыму и из кружки пива. Оттого сочинения его ознаменованы истиною в самых бурных увлечениях фантазии, оттого возможное является у него как бы действительным, ибо где предел тому, что может быть! Надобно было при этом, чтобы Гофман имел свою, только ему принадлежащую кисть — и вот тайна очарования, заключающегося во всех его картинах.

В наш век, холодный век рассудительности и приличий, можно также причислить к чудесному явление людей, подобных Гофману. Мы стыдимся верований и еще более нарушения общепринятых мнений, принадлежащих ложно понимаемой образованности. Мы не умеем отделить поэта от человека светского, общественного. Опутанные отношениями, которые так важны в глазах многих, мы даже с самым добрым желанием не умеем вполне предаваться увлекающему нас чувству и если иногда выходим из круга пошлого благоразумия своего, то не забываем напоминать окружающим нас, что мы только шутим и сей час опять сделаемся благоразумны. Может быть, это очень хорошо для каких-нибудь отношений, но это убийство для всякой поэзии. Этим запечатлены и рассматриваемые нами «Сказки».

Читая их, видите ясно, что автор говорит неискренно с вами. Он только принял на себя роль добродушного рассказчика, только надел маску, сделанную столь неискусно, что из-под нее видна его собственная физиогномия. После этого нет очарования, нет покорности его чудесным рассказам; мы становимся с ним осторожны и не верим ни одному слову его! Прибавьте к этому, что он охолодил рассказы свои приданными им значением и формою, которые вовсе несообразны с основною мыслию его созданий. Внутренний смысл их — нравоучение, а форма — аллегория. Из каждой «Пестрой сказки» можно извлечь преблагоразумное, назидательное изречение; форма всех их чисто аллегорическая; следственно, автор возвратился к забытому, несообразному с нашим веком роду распространенной басни. Все это подтвердим мы доказательствами.

Ни один читатель не может сомневаться, что автор хотел ввести нас в тот чудесный мир, где самовластно господствует фантазия. Он представляет нам бал, который дает кто-то в реторте — да, в реторте! — и что еще ужаснее, под ретортою — огонь. Один из гостей чуть не изжарился там и решился вылезть из, этой жаркой бани; но только показал он свой нос из горлышка реторты, как дьяволенок, который шутил так неучтиво над гостями и над хозяином бала, схватил его и бросил в латинский словарь. Тут нашел мученик наш паука, мертвое тело, колпак, Игошу и все прочие сказки, явившиеся ныне под именем «пестрых». Признаюсь, эта холодная, бесцветная, ничего не сказывающая аллегория, усыпанная блестками начитанности, — обдает холодом прозаизма! Посмотрим однако ж, что есть в других, настоящих сказках, потому что бал в реторте служит им только введением. — «О мертвом теле, неизвестно кому принадлежащем». К пьяному приказному, когда он сидел зимою в холодной избе, явился кто-то, потерявший свое тело. Он заставил приказного написать прошение о сыске своего тела, и люди изъясняют это происшествие каждый по-своему. Разговор приказного с владельцем мертвого тела отличается истиною. — «Жизнь и похождения одного из здешних обывателей в стеклянной банке, или Новый Жоко». Это похождения паука. Он рассказывает о своей любви, о своих войнах, преследованиях отца и прочем. Как ни становитесь на место этого паука, вы не поймете, зачем рассказывал он свои приключения? Неужели для того, чтобы сказать великую истину: все предметы бывают велики и малы по сравнению? — «Сказка о том, по какому случаю коллежскому совет-нику Ивану Богдановичу Отношенью не удалось в Светлое Воскресенье поздравить своих начальников с праздником». Вот по какому: он заигрался в карты с сослуживцами, и когда один из игравших задул свечи, то все карты превратились в игроков, а игроки в карты, которые начали играть Иванами Богдановичами, начальниками отделений и столоначальниками. Всех этих господ нашли спящими под стульями и столами. Предоставляю читателям разрешить, что хотел автор сказать своею аллегориею. — «Игоша». Это род маленького домового, но представленного не так, как обыкновенно рассказывают о нем нянюшки. — «Просто сказка». Это сон какого-то Валтера, которому представилось, что колпак влюбился в туфлю и, наконец, был запачкан ваксою. Верно, здесь тот смысл, что не надобно сближаться с порочными, от которых можно запачкаться? По крайней мере, аллегория новая! — «Сказка о том, как опасно девушкам ходить по Невскому проспекту». Сколько уже бывало нападений на чужеземное воспитание! Автор опять возобновляет старинную войну и аллегорически представляет, как из девушек делают нарядных кукол. — «Та же сказка, только на изворот». Кукла воскрешена каким-то индийским мудрецом; она понимает все возвышенное и прекрасное, но выходит замуж за бездушного урода

39